Билеты в Большой театр
8 903 710 85 87
Афиша театра Схема зала Схема проезда О компании Контакты

Начало педагогической работы (Часть 9)

Ранее: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8.

Помню, мы с Мейерхольдом смотрели эту сцену из зала. Иногда я подсказывал, как Боголюбову надо выразительнее упасть. Всеволод Эмильевич, наблюдая мои репетиции с актерами ГосТИМа, часто говорил: «Хорошо, но движение можно усилить!» Однажды я ставил какую-то танцевальную сцену Л. П. Свердлину. Неожиданно Мейерхольд предложил: «Давайте возьмем простыню и повесим ее позади вас. И пусть двое ее шевелят. Тогда движение зазвучит сильнее».

Действительно, тут же принесли простыню, и Свердлин танцевал уже на фоне колеблющегося полотна. Танец сразу заиграл, сделался экспрессивнее. Теперь, когда я вижу по телевизору эстрадную певицу, за спиной которой для усиления впечатления вращается световой «мобиль» или пульсируют лучи, я вспоминаю эту простыню Мейерхольда. Как ни загружен я был своей собственной работой, но выкраивал каждую минуту, чтобы посидеть на репетициях Мейерхольда. И не раз сравнивал его с Голейзовским. Роднило их то, что оба заставляли актера мыслить ассоциативно. Не могу сказать, чтобы Мейерхольд пространно теоретизировал, но подводные крылья его могучей эрудиции все время давали себя знать, освещая пространства музыки (а он, как и Голейзов-ский, боготворил Скрябина), живописи, кино, эстрады, театра сегодняшней Европы и древних зрелищ Востока и Греции...

Ненадолго (кажется, в первом варианте пьесы «Даешь Европу!»), они встретились, Мейерхольд и Голейзовский, но, вероятно, творческой совместимости у них не получилось. Характер у Мейерхольда был трудный. От непрерывных творческих драк, обстрела, поношений, туч, беспрестанно сгущавшихся над его головой, ему, как мне казалось, хотелось, чтобы люди входили к нему с добротой, «не исповедуя никакого Корана», «поднявшись над всеми распрями интеллекта» (Сент-Экзюпери). И наше с ним долголетнее содружество я объясняю не только тем, что делал то, что он хотел. Я не пытал его душу никакими расспросами, пусть и высокими, касающимися проблем искусства, как это делали тогда многие, не щадя его деликатности.

Однажды Всеволод Эмильевич сказал мне, что Сергей Прокофьев написал за границей замечательный балет «Стальной скок». И предложил поставить балет вместе с ним в Большом театре. А для начала пригласил меня к себе домой — послушать музыку. Уже зная немного Всеволода Эмильевича, я был польщен, но не удивился такому предложению. Музыка занимала в его творчестве совершенно исключительное место. В ней он отчасти черпал свободу своих новаций. Во временном свитке музыкальной истории, на фоне блестящих имен он выделял несколько великих реформаторов, которые, на его взгляд, в неком наследственном контрапункте пророчески связывали разные эпохи. Глюк — Вагнер — Мусоргский — Скрябин — Прокофьев — молодой Шостакович... К Прокофьеву у Мейерхольда было совершенно особенное отношение. Еще в 1917 году он хотел поставить оперу «Игрок» в Мариинском театре. Прокофьевские речитативы вместо сладкозвучных арий казались ему Дерзкой реформой оперного жанра. Любопытно, что в 1932—1933 годах «Игрок» стоял в плане Малого оперного театра. Но Мейерхольду так и не удалось поставить свою любимую оперу.

Наш разговор с ним о балете «Стальной скок» происходил осенью 1929 года. (Как я потом узнал, «Стальной скок» был уже поставлен в Париже, труппой Русского балета Дягилева. Осуществил постановку 1- Мясин в 1927 году, спустя два года после того, как С. Прокофьев написал музыку по либретто, сочиненному вместе с известным художником Г. Якуловым. Спектакль давался в индустриальных декорациях Якулова, которые по ходу действия оживали, приходили в движение.) А тогда, как мы и условились с Мейерхольдом, я пришел к нему домой, в Брюсовский переулок (ныне улица Неждановой). Он принял меня в большой комнате, очевидно, гостиной, обставленной старинной мебелью, где стоял и рояль. Зинаида Николаевна Райх приготовила нам чай, а сама ушла, чтобы не мешать. Вскоре пришел и Лев Оборин. Он недавно получил первую премию на Шопеновском конкурсе в Варшаве, и во всей его тогдашней повадке чувствовалось сияние молодой восходящей звезды. С Обориным мы уже были немножко знакомы. Мы вместе выступали в концертах. Среди других произведений он играл и Седьмой вальс Шопена. Помню, я спросил, почему он так быстро играет? «У нас в балете его танцуют медленнее». «У вас неправильно танцуют», — возразил Лев Николаевич. «Но так поставил Фокин»,— сказал я. «Фокин неправильно поставил,— без раздумий ответил Оборин.— У Шопена быстрее. Надо танцевать, как у Шопена».

Всеволод Эмильевич обрадовался Оборину. Сказал, что он сыграет нам по клавиру балет, а потом мы устроим прослушивание в Большом театре. Критики и музыканты, конечно, обрушатся на Прокофьева, это ясно. Но ничего, мы с ними поборемся!.. Оборин сел за рояль, и, надо сказать, что его игру Мейерхольд беспрерывно прерывал замечаниями, он вскакивал, размахивал руками. Музыка Прокофьева будила в нем неистовое воображение; он видел в ней целые картины, лица, динамику... Я же, воспитанный на Чайковском и Глазунове, был ошарашен ее сложностью и диссонансами и представлял себе, как встретят это произведение музыканты Большого театра! Но ни на секунду у меня не возникла мысль отказаться от совместной работы с Мейерхольдом.

Продолжение...